Неточные совпадения
Г-жа Простакова. Как теленок, мой батюшка; оттого-то у нас в
доме все и избаловано. Вить у него нет того смыслу, чтоб в
доме была строгость, чтоб наказать путем виноватого. Все сама управляюсь, батюшка. С утра до
вечера, как за язык повешена, рук не покладываю: то бранюсь, то дерусь; тем и
дом держится, мой батюшка!
Таким образом, пожирая Домашку глазами, он просидел до
вечера, когда сгустившиеся сумерки сами собой принудили сражающихся разойтись по
домам.
Он ни во что не вмешивался, довольствовался умеренными данями, охотно захаживал в кабаки покалякать с целовальниками, по
вечерам выходил в замасленном халате на крыльцо градоначальнического
дома и играл с подчиненными в носки, ел жирную пищу, пил квас и любил уснащать свою речь ласкательным словом «братик-сударик».
Обед стоял на столе; она подошла, понюхала хлеб и сыр и, убедившись, что запах всего съестного ей противен, велела подавать коляску и вышла.
Дом уже бросал тень чрез всю улицу, и был ясный, еще теплый на солнце
вечер. И провожавшая ее с вещами Аннушка, и Петр, клавший вещи в коляску, и кучер, очевидно недовольный, — все были противны ей и раздражали ее своими словами и движениями.
― Ну, так поедем к Анне. Сейчас? А? Она
дома. Я давно обещал ей привезти тебя. Ты куда собирался
вечером?
«А ничего, так tant pis», подумал он, опять похолодев, повернулся и пошел. Выходя, он в зеркало увидал ее лицо, бледное, с дрожащими губами. Он и хотел остановиться и сказать ей утешительное слово, но ноги вынесли его из комнаты, прежде чем он придумал, что сказать. Целый этот день он провел вне
дома, и, когда приехал поздно
вечером, девушка сказала ему, что у Анны Аркадьевны болит голова, и она просила не входить к ней.
Я до
вечера просидел
дома, запершись в своей комнате. Приходил лакей звать меня к княгине, — я велел сказать, что болен.
«Сегодня в десятом часу
вечера приходи ко мне по большой лестнице; муж мой уехал в Пятигорск и завтра утром только вернется. Моих людей и горничных не будет в
доме: я им всем раздала билеты, также и людям княгини. Я жду тебя; приходи непременно».
— Я вам расскажу всю истину, — отвечал Грушницкий, — только, пожалуйста, не выдавайте меня; вот как это было: вчера один человек, которого я вам не назову, приходит ко мне и рассказывает, что видел в десятом часу
вечера, как кто-то прокрался в
дом к Лиговским. Надо вам заметить, что княгиня была здесь, а княжна
дома. Вот мы с ним и отправились под окна, чтоб подстеречь счастливца.
Он думал о благополучии дружеской жизни, о том, как бы хорошо было жить с другом на берегу какой-нибудь реки, потом чрез эту реку начал строиться у него мост, потом огромнейший
дом с таким высоким бельведером, [Бельведер — буквально: прекрасный вид; здесь: башня на здании.] что можно оттуда видеть даже Москву и там пить
вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах.
При ней как-то смущался недобрый человек и немел, а добрый, даже самый застенчивый, мог разговориться с нею, как никогда в жизни своей ни с кем, и — странный обман! — с первых минут разговора ему уже казалось, что где-то и когда-то он знал ее, что случилось это во дни какого-то незапамятного младенчества, в каком-то родном
доме, веселым
вечером, при радостных играх детской толпы, и надолго после того как-то становился ему скучным разумный возраст человека.
Татьяна (русская душою,
Сама не зная почему)
С ее холодною красою
Любила русскую зиму,
На солнце иней в день морозный,
И сани, и зарею поздной
Сиянье розовых снегов,
И мглу крещенских
вечеров.
По старине торжествовали
В их
доме эти
вечера:
Служанки со всего двора
Про барышень своих гадали
И им сулили каждый год
Мужьев военных и поход.
Был
вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал.
Уж расходились хороводы;
Уж за рекой, дымясь, пылал
Огонь рыбачий. В поле чистом,
Луны при свете серебристом
В свои мечты погружена,
Татьяна долго шла одна.
Шла, шла. И вдруг перед собою
С холма господский видит
дом,
Селенье, рощу под холмом
И сад над светлою рекою.
Она глядит — и сердце в ней
Забилось чаще и сильней.
Бывало, он еще в постеле:
К нему записочки несут.
Что? Приглашенья? В самом деле,
Три
дома на
вечер зовут:
Там будет бал, там детский праздник.
Куда ж поскачет мой проказник?
С кого начнет он? Всё равно:
Везде поспеть немудрено.
Покамест в утреннем уборе,
Надев широкий боливар,
Онегин едет на бульвар,
И там гуляет на просторе,
Пока недремлющий брегет
Не прозвонит ему обед.
Прямым Онегин Чильд Гарольдом
Вдался в задумчивую лень:
Со сна садится в ванну со льдом,
И после,
дома целый день,
Один, в расчеты погруженный,
Тупым кием вооруженный,
Он на бильярде в два шара
Играет с самого утра.
Настанет
вечер деревенский:
Бильярд оставлен, кий забыт,
Перед камином стол накрыт,
Евгений ждет: вот едет Ленский
На тройке чалых лошадей;
Давай обедать поскорей!
А мне, Онегин, пышность эта,
Постылой жизни мишура,
Мои успехи в вихре света,
Мой модный
дом и
вечера,
Что в них? Сейчас отдать я рада
Всю эту ветошь маскарада,
Весь этот блеск, и шум, и чад
За полку книг, за дикий сад,
За наше бедное жилище,
За те места, где в первый раз,
Онегин, видела я вас,
Да за смиренное кладбище,
Где нынче крест и тень ветвей
Над бедной нянею моей…
Гостиная и зала понемногу наполнялись гостями; в числе их, как и всегда бывает на детских
вечерах, было несколько больших детей, которые не хотели пропустить случая повеселиться и потанцевать, как будто для того только, чтобы сделать удовольствие хозяйке
дома.
Рыбачьи лодки, повытащенные на берег, образовали на белом песке длинный ряд темных килей, напоминающих хребты громадных рыб. Никто не отваживался заняться промыслом в такую погоду. На единственной улице деревушки редко можно было увидеть человека, покинувшего
дом; холодный вихрь, несшийся с береговых холмов в пустоту горизонта, делал открытый воздух суровой пыткой. Все трубы Каперны дымились с утра до
вечера, трепля дым по крутым крышам.
В тот же день, но уже
вечером, часу в седьмом, Раскольников подходил к квартире матери и сестры своей, — к той самой квартире в
доме Бакалеева, где устроил их Разумихин.
Раскольников тут уже прошел и не слыхал больше. Он проходил тихо, незаметно, стараясь не проронить ни единого слова. Первоначальное изумление его мало-помалу сменилось ужасом, как будто мороз прошел по спине его. Он узнал, он вдруг, внезапно и совершенно неожиданно узнал, что завтра, ровно в семь часов
вечера, Лизаветы, старухиной сестры и единственной ее сожительницы,
дома не будет и что, стало быть, старуха, ровно в семь часов
вечера, останется
дома одна.
Петр Петрович Лужин, например, самый, можно сказать, солиднейший из всех жильцов, не явился, а между тем еще вчера же
вечером Катерина Ивановна уже успела наговорить всем на свете, то есть Амалии Ивановне, Полечке, Соне и полячку, что это благороднейший, великодушнейший человек, с огромнейшими связями и с состоянием, бывший друг ее первого мужа, принятый в
доме ее отца и который обещал употребить все средства, чтобы выхлопотать ей значительный пенсион.
Дело в том, что Настасьи, и особенно по
вечерам, поминутно не бывало
дома: или убежит к соседям, или в лавочку, а дверь всегда оставляет настежь.
Катерина. Такая уж я зародилась горячая! Я еще лет шести была, не больше, так что сделала! Обидели меня чем-то
дома, а дело было к
вечеру, уж темно, я выбежала на Волгу, села в лодку, да и отпихнула ее от берега. На другое утро уж нашли, верст за десять!
Однажды
вечером (это было в начале октября 1773 года) сидел я
дома один, слушая вой осеннего ветра и смотря в окно на тучи, бегущие мимо луны.
Позвольте вам вручить, напрасно бы кто взялся
Другой вам услужить, зато
Куда я ни кидался!
В контору — всё взято,
К директору, — он мне приятель, —
С зарей в шестом часу, и кстати ль!
Уж с
вечера никто достать не мог;
К тому, к сему, всех сбил я с ног,
И этот наконец похитил уже силой
У одного, старик он хилый,
Мне друг, известный домосед;
Пусть
дома просидит в покое.
Она, однако, не потеряла головы и немедленно выписала к себе сестру своей матери, княжну Авдотью Степановну Х……ю, злую и чванную старуху, которая, поселившись у племянницы в
доме, забрала себе все лучшие комнаты, ворчала и брюзжала с утра до
вечера и даже по саду гуляла не иначе как в сопровождении единственного своего крепостного человека, угрюмого лакея в изношенной гороховой ливрее с голубым позументом и в треуголке.
Павел Петрович ни одного
вечера не проводил
дома, славился смелостию и ловкостию (он ввел было гимнастику в моду между светскою молодежью) и прочел всего пять-шесть французских книг.
К этой неприятной для него задаче он приступил у нее на
дому, в ее маленькой уютной комнате. Осенний
вечер сумрачно смотрел в окна с улицы и в дверь с террасы; в саду, под красноватым небом, неподвижно стояли деревья, уже раскрашенные утренними заморозками. На столе, как всегда, кипел самовар, — Марина, в капоте в кружевах, готовя чай, говорила, тоже как всегда, — спокойно, усмешливо...
В общем
дома жилось тягостно, скучно, но в то же время и беспокойно. Мать с Варавкой, по
вечерам, озабоченно и сердито что-то считали, сухо шумя бумагами. Варавка, хлопая ладонью по столу, жаловался...
Он ощущал позыв к женщине все более определенно, и это вовлекло его в приключение, которое он назвал смешным. Поздно
вечером он забрел в какие-то узкие, кривые улицы, тесно застроенные высокими
домами. Линия окон была взломана, казалось, что этот
дом уходит в землю от тесноты, а соседний выжимается вверх. В сумраке, наполненном тяжелыми запахами, на панелях, у дверей сидели и стояли очень демократические люди, гудел негромкий говорок, сдержанный смех, воющее позевывание. Чувствовалось настроение усталости.
Зимними
вечерами приятно было шагать по хрупкому снегу, представляя, как
дома, за чайным столом, отец и мать будут удивлены новыми мыслями сына. Уже фонарщик с лестницей на плече легко бегал от фонаря к фонарю, развешивая в синем воздухе желтые огни, приятно позванивали в зимней тишине ламповые стекла. Бежали лошади извозчиков, потряхивая шершавыми головами. На скрещении улиц стоял каменный полицейский, провожая седыми глазами маленького, но важного гимназиста, который не торопясь переходил с угла на угол.
Он хорошо помнил опыт Москвы пятого года и не выходил на улицу в день 27 февраля. Один, в нетопленой комнате, освещенной жалким огоньком огарка стеариновой свечи, он стоял у окна и смотрел во тьму позднего
вечера, она в двух местах зловеще, докрасна раскалена была заревами пожаров и как будто плавилась, зарева росли, растекались, угрожая раскалить весь воздух над городом. Где-то далеко не торопясь вползали вверх разноцветные огненные шарики ракет и так же медленно опускались за крыши
домов.
Дядя Яков действительно вел себя не совсем обычно. Он не заходил в
дом, здоровался с Климом рассеянно и как с незнакомым; он шагал по двору, как по улице, и, высоко подняв голову, выпятив кадык, украшенный седой щетиной, смотрел в окна глазами чужого. Выходил он из флигеля почти всегда в полдень, в жаркие часы, возвращался к
вечеру, задумчиво склонив голову, сунув руки в карманы толстых брюк цвета верблюжьей шерсти.
Клим получил наконец аттестат зрелости и собирался ехать в Петербург, когда на его пути снова встала Маргарита. Туманным
вечером он шел к Томилину прощаться, и вдруг с крыльца неприглядного купеческого
дома сошла на панель женщина, — он тотчас признал в ней Маргариту. Встреча не удивила его, он понял, что должен был встретить швейку, он ждал этой случайной встречи, но радость свою он, конечно, скрыл.
Выпустили Самгина неожиданно и с какой-то обидной небрежностью: утром пришел адъютант жандармского управления с товарищем прокурора, любезно поболтали и ушли, объявив, что
вечером он будет свободен, но освободили его через день
вечером. Когда он ехал домой, ему показалось, что улицы необычно многолюдны и в городе шумно так же, как в тюрьме.
Дома его встретил доктор Любомудров, он шел по двору в больничном халате, остановился, взглянул на Самгина из-под ладони и закричал...
— Я здесь с утра до
вечера, а нередко и ночую; в
доме у меня — пустовато, да и грусти много, — говорила Марина тоном старого доверчивого друга, но Самгин, помня, какой грубой, напористой была она, — не верил ей.
Вечером он пошел к Гогиным, не нравилось ему бывать в этом
доме, где, точно на вокзале, всегда толпились разнообразные люди. Дверь ему открыл встрепанный Алексей с карандашом за ухом и какими-то бумагами в кармане.
Захотелось сегодня же, сейчас уехать из Москвы. Была оттепель, мостовые порыжели, в сыроватом воздухе стоял запах конского навоза,
дома как будто вспотели, голоса людей звучали ворчливо, и раздирал уши скрип полозьев по обнаженному булыжнику. Избегая разговоров с Варварой и встреч с ее друзьями, Самгин днем ходил по музеям,
вечерами посещал театры; наконец — книги и вещи были упакованы в заказанные ящики.
Дома на него набросилась Варвара, ее любопытство было разогрето до кипения, до ярости, она перелистывала Самгина, как новую книгу, стремясь отыскать в ней самую интересную, поражающую страницу, и легко уговорила его рассказать в этот же
вечер ее знакомым все, что он видел. Он и сам хотел этого, находя, что ему необходимо разгрузить себя и что полезно будет устроить нечто вроде репетиции серьезного доклада.
Утром, когда Самгин оделся и вышел в столовую, жена и Кутузов уже ушли из
дома, а
вечером Варвара уехала в Петербург — хлопотать по своим издательским делам.
Город с утра сердито заворчал и распахнулся, открылись окна
домов, двери, ворота, солидные люди поехали куда-то на собственных лошадях, по улицам зашагали пешеходы с тростями, с палками в руках, нахлобучив шляпы и фуражки на глаза, готовые к бою; но к
вечеру пронесся слух, что «союзники» собрались на Старой площади, тяжко избили двух евреев и фельдшерицу Личкус, — улицы снова опустели, окна закрылись, город уныло притих.
Осенью Варвара и Кумов уговорили Самгина послушать проповедь Диомидова, и тихим, теплым
вечером Самгин видел его на задворках деревянного, двухэтажного
дома, на крыльце маленькой пристройки с крышей на один скат, с двумя окнами, с трубой, недавно сложенной и еще не закоптевшей.
Варвара по
вечерам редко бывала
дома, но если не уходила она — приходили к ней. Самгин не чувствовал себя
дома даже в своей рабочей комнате, куда долетали голоса людей, читавших стихи и прозу. Настоящим, теплым, своим
домом он признал комнату Никоновой. Там тоже были некоторые неудобства; смущал очкастый домохозяин, он, точно поджидая Самгина, торчал на дворе и, встретив его ненавидящим взглядом красных глаз из-под очков, бормотал...
Испуг, вызванный у Клима отвратительной сценой, превратился в холодную злость против Алины, — ведь это по ее вине пришлось пережить такие жуткие минуты. Первый раз он испытывал столь острую злость, — ему хотелось толкать женщину, бить ее о заборы, о стены
домов, бросить в узеньком, пустынном переулке в сумраке
вечера и уйти прочь.
Вечером в тот же день, в двухэтажном
доме, выходившем одной стороной в улицу, где жил Обломов, а другой на набережную, в одной из комнат верхнего этажа сидели Иван Матвеевич и Тарантьев.
Захару он тоже надоедал собой. Захар, отслужив в молодости лакейскую службу в барском
доме, был произведен в дядьки к Илье Ильичу и с тех пор начал считать себя только предметом роскоши, аристократическою принадлежностью
дома, назначенною для поддержания полноты и блеска старинной фамилии, а не предметом необходимости. От этого он, одев барчонка утром и раздев его
вечером, остальное время ровно ничего не делал.
— А вы-то с барином голь проклятая, жиды, хуже немца! — говорил он. — Дедушка-то, я знаю, кто у вас был: приказчик с толкучего. Вчера гости-то вышли от вас
вечером, так я подумал, не мошенники ли какие забрались в
дом: жалость смотреть! Мать тоже на толкучем торговала крадеными да изношенными платьями.
Но, смотришь, промелькнет утро, день уже клонится к
вечеру, а с ним клонятся к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе, голова отрезвляется от дум, кровь медленнее пробирается по жилам. Обломов тихо, задумчиво переворачивается на спину и, устремив печальный взгляд в окно, к небу, с грустью провожает глазами солнце, великолепно садящееся на чей-то четырехэтажный
дом.
Так пускал он в ход свои нравственные силы, так волновался часто по целым дням, и только тогда разве очнется с глубоким вздохом от обаятельной мечты или от мучительной заботы, когда день склонится к
вечеру и солнце огромным шаром станет великолепно опускаться за четырехэтажный
дом.
Его клонило к неге и мечтам; он обращал глаза к небу, искал своего любимого светила, но оно было на самом зените и только обливало ослепительным блеском известковую стену
дома, за который закатывалось по
вечерам в виду Обломова. «Нет, прежде дело, — строго подумал он, — а потом…»